0 просмотров
Рейтинг статьи
1 звезда2 звезды3 звезды4 звезды5 звезд
Загрузка...

Я почувствовала себя свободной от Освенцима

Ольга, выжившая в Освенциме

Ее истории о начале 40-х — как кадры фильма ужасов, как пересказ кошмарного сна — нереально-яркие, мучительно-правдивые, болезненные.

— На территории Освенцима было двенадцать крематориев, целыми днями в них жгли трупы, а когда крематории не справлялись с нагрузкой, выкопали огромную яму. Развели в ней огонь и бросали людей туда. Живьем.

ПОЗЖЕ Ольга Иосифовна в лагерном госпитале познакомилась с женщиной, которую немецкий солдат в последний момент достал из такой горящей ямы. Не за руку — на штыке поднял и отправил залечивать рану.

— Я знакомую девушку в лагере встретила. Мы в школе одной учились. Молодая еще — двадцать семь лет, а голова седая. Оказалось, на ее глазах сынишку двухлетнего разорвали немцы за то, что муж — отец ребенка — не сознавался в связи с партизанами. А потом и мужа убили.

Так часто было: сын расплачивался жизнью за отца, сестра за брата, сосед за соседа.

— Немцы пришли в нашу деревню Иванск Витебской области Белоруссии через две недели после объявления войны. Сначала вели себя тихо, никого не трогали, только продукты забирали. А как партизаны в лесу объявились, так они и озверели. Соседнюю деревню целиком сожгли вместе с жителями. За то, что возле нее партизаны двух немецких почтальонов из засады расстреляли. За двух убитых немцев — сто сожженных дворов колхозников, сотни людей в горящем сарае.

После того как стали немцы молодежь на работы забирать, к партизанам пришлось уйти и Ольге Яцук с родителями и братом Геннадием.

— Долго мы в лесу жили. В партизанском отряде работы всегда хватало: то траншею вырыть на предполагаемом месте прохода немецкой техники, то склад продовольствия сжечь, а то и просто наблюдать за прохождением войск. Только все равно пришлось в деревню вернуться, когда немцы лес начали прочесывать. Вечером пришли, а наутро уже нас забрали. Видно, кто-то из односельчан донес. А как иначе — каждый свою жизнь спасал, а за семью партизан могли всю деревню наказать.

Полгода нас по тюрьмам, сараям да баням запертым таскали, пока в мае 44-го не привезли эшелоном в Минск. Там на вокзале отделили калек, пожилых людей и беременных женщин. Я тогда еще расстроилась: почему, мол, не калека, на свободе осталась бы. А мне говорят: «Молчи, глупая, их всех убьют — нерабочий материал!».

На этом месте начинает дрожать ее голос, и руки нервно теребят подол платья. Еще раньше Ольга Иосифовна рассказала, как дались ей воспоминания — два тяжелых инфаркта, да еще проклятый номер на руке. Чтобы свести татуировку, утюгом руку сжигала, иголками колола, кислотой травила. Цифры исчезли, а синева чернил осталась. На всю жизнь, как и мучительные воспоминания.

— После распределения снова в эшелон, а затем в Освенцим. Там разделили по лагерям — мужчин в один, женщин в другой. Так мы с матерью надолго потеряли Геннадия. Привели в лагерь, раздели догола, вырвали золото — из ушей, с пальцев, изо рта, постригли. Говорят, волосы наши потом на матрасы пустили. Нас, женщин, повели в газовую камеру. До этого там евреев травили, и мы видели, как заводят людей, сажают их на скамьи и пускают газ. Кто-то сразу падает и умирает, кто-то еще долго мучается. А потом и нас завели. Уже газ начали пускать, когда разобрались, что мы не евреи, а русские. Выпустили. Затем — под ледяной душ и на улицу.

Двое суток продержали голыми на ночном майском холоде и дневном весеннем солнце, когда кожа трескается от жары. Потом только накололи номера и распределили по баракам. А там болезни, госпиталь, если можно так назвать место, где больному дают койку и оставляют умирать без еды. Выжил — твое счастье, возвращаешься к работе. Нет — крематории всегда готовы принять еще одного клиента. Восемнадцатилетней Ольге повезло, она вернулась в барак.

— Кормили нас хлебом да баландой, чередуя. Утром — мизерная пайка хлеба, на обед — варево из сушеной брюквы, на ужин — снова хлеб. Иногда удавалось картофелину под мышкой с поля, где работали, на территорию лагеря пронести. Тогда кидала ее в мешочке с веревочкой в котел с кипящим обедом. Потом вытаскивала и ела с кожурой.

А однажды соблазнилась украсть из столовой горстку той самой сушеной брюквы. Оказалось, за мной наблюдала немка. Избила до полусмерти, хорошо, номер мой не успела записать, иначе бы смерть.

Эти цифры на год заменили Ольге имя. Ее называли а если нужно, то и вызывали только по номеру — 81578. Всего же «фабрика смерти» Освенцим покалечила жизнь более чем трем миллионам людей.

— Там были не только русские и евреи, но и поляки, французы, даже немцы. Все в равных условиях, только придирались больше к «желтым звездам» да «красным треугольникам». Повязки с желтой шестиконечной звездой заставляли носить уцелевших евреев, а с красным треугольником — партизан. Мы с матерью были отмечены треугольниками. Немцы признали нас партизанами и за это в лагерь отправили, а после окончания войны выплатили компенсацию как малолетней жертве концлагеря. А свои, когда льготы начисляли, отреклись.

Да что там партизанская деятельность, жертвой концлагеря меня долго не признавали. Говорили: «Документов нет — нет и доказательств. Ну и что, что на руке номер, не можем ведь мы вашу руку отрезать и к делу приложить. К тому же вам в то время восемнадцать лет было, а вдруг вы по собственному желанию к немцам работать ушли?»

Так только кто же сам пойдет на смерть? А мы в лагере только на нее и молились. Слышим, рядом снаряды рвутся, думаем, хоть бы на нас один кинули, чтобы на раз убило и больше не мучались. А они говорят — сама ушла.

И снова срывается голос, и слезы обиды наворачиваются на глаза моей собеседницы. Только в 1994 году пришел ответ на многочисленные запросы, подтверждающий, что материалы о принудительной репатриации Яцук Ольги и ее близких хранятся в управлении КГБ Республики Беларусь. Там же указано, что освобождена репатриантка была 15 апреля 1945 года союзными войсками из французского лагеря Берген-Берзен.

— 19 января нас вывезли из Освенцима. Да что там вывезли — большую часть пути из Польши во Францию пешком босые шли! Слава богу, зимы там не такие лютые, как у нас. Привели в Берген-Берзен, загнали в барак, полный трупов, и говорят: «Спать хотите — убирайте». Мы сами от мертвых после тяжелого перехода немногим отличались — худые, изможденные, а таскали на себе тяжелые окоченевшие трупы, выгребали мусор, выносили матрасы. Еле справились — почти сутки работали, тряпки на пол побросали, думали, сейчас отдохнем. А немцы нас в другой такой же барак отвели — еще работайте!

Читать еще:  Новый год в православной семье: с чистого листа

Как близко было тогда освобождение! Задержись Ольга Иосифовна в Освенциме еще на неделю — вернулась бы домой намного раньше. 19 января вывезли часть заключенных, а 25-го советские войска освободили Освенцим. А на территорию французского лагеря англичане-союзники вступили лишь 15 апреля.

— Мы с мамой радость освобождения на картофельные очистки поменяли. Нашли где-то кожуру, решили сварить. Распотрошили матрас со стружкой, уединились в дальнем углу лагерной зоны, развели костерок и вскипятили в банке воду. Только и вареные те очистки настолько горькими оказались, что не стали мы их есть, вернулись, не солоно хлебавши, в барак. А там и говорят: «Где вы были? Англичане нас освободили!»

Как оказалось, успели союзники вовремя — еще бы пара часов, и никого в живых в лагере бы не нашли. Немцы знали о приближении армии. Еще за две недели до освобождения нас, без объяснения причины, перестали на работу выгонять. А потом выяснилось, что обед, которым в тот день собирались кормить, был отравлен. Баланду вылили, а мы сутки голодными сидели. Вскоре привезли продовольствие.

После освобождения все заключенные еще месяц жили на территории Берген-Берзен, не было транспорта для возвращения на Родину. И каждый день подбирали люди трупы близких, тех, кто был настолько слаб, что не пережил радость свободы.

— Четыре долгих месяца везли нас домой. А когда я вернулась в Иванск, поняла, что не смогу здесь жить. Злые языки повесили на нашу семью ярлык «фашисты», при любой обиде злобу вымещали. Так что и освобождение радости не принесло. Да и была ли тогда в мире она — радость?

Выжившая узница: прощение освободило от Освенцима

Ева Мозес Кор, пережившая чудовищные медицинские эксперименты нацистского врача Йозефа Менгеле, решила простить своих мучителей.

Тяжелые бои в районе Освенцима продолжались девять дней. Затем необычайная тишина воцарилась в той его части, где притаившись сидели 10-летние Ева Мозес Кор и ее сестра-близнец Мириам. Во второй половине дня это относительное спокойствие было нарушено.

«Женщина ворвалась в наш барак. «Мы свободны! Мы свободны! Мы свободны!» — кричала она во весь голос. Это было прекрасно! Это звучало великолепно», — рассказывает Кор.

Однако прошло еще полчаса, прежде чем Кор начала осознавать весь смысл происходящего 27 января 1945 года. Издалека сквозь снег приближалось «множество людей, облаченных в белые маскхалаты».

«Их лица расплывались в улыбках, — рассказывает Кор. – И, самое главное для меня, они не походили на нацистов. Мы выбежали им навстречу. Они обнимали нас, дарили нам шоколад и печенье. Таким я запомнила свой первый вкус свободы».

Кор, которой сейчас 80 лет, и ее сестра были одними из около семи тысяч заключенных, освобожденных Советской армией из этого печально известного нацистского лагеря смерти. 70-летний юбилей освобождения Освенцима отмечается на следующей неделе.

Кор – одна из немногих детей Освенцима, выживших несмотря на ужасные медицинские эксперименты под руководством одного из самых бесчеловечных нацистских преступников – Йозефа Менгеле, снискавшего себе прозвище Ангел Смерти.

Тем вечером, вспоминает Кор, в барак, где жили они с сестрой пришли солдаты 60-й армии Первого украинского фронта. «Они выпили немного водки и стали танцевать русские танцы, а мы стояли вокруг них и аплодировали», — рассказала Кор корреспонденту Азаттыка.

Через несколько дней они вернулись. Они привезли с собой большие кинокамеры и обратились к нам с необычной просьбой. Они попросили детей вновь надеть полосатую лагерную одежду и пройти в ней по лагерю.

Эти кадры стали единственным существующим изображением сестер за время их пребывания в Освенциме. Они идут в группе других детей. Рядом с ними шагает женщина с малышом на руках, облаченным в тюремную одежду.

Не все согласились снова надеть полосатую одежду. По словам Кор, на их с сестрой решение повлияла январская погода: «Я сказала сестре: «На улице холодно, лишний слой одежды не помешает». Так мы и сделали, а затем они снимали, как мы проходим между двумя рядами ограждений из колючей проволоки».

МАЙ 1944 ГОДА

Ева и Мириам попали в Освенцим в мае 1944 года вместе со своими родителями и двумя старшими сестрами. Их привезли из находившегося в Трансильвании румынского гетто Симлеул-Сильвания. Вместе с тысячами других евреев на протяжении четырех дней они ехали в переполненных вагонах для перевозки скота.

В последний раз близнецы видели своих родственников на так называемой «платформе расставаний» Освенцима. Отец и сестры растворились в толпе; мать продолжала крепко держать девочек за руки.

Человек в немецкой форме спросил у их матери, не близнецы ли ее девочки. Она спросила, окажется ли это для них к добру, и немец сказал, что да. Мать подтвердила, что Ева и Мириам действительно близнецы, после чего их вырвали из ее объятий.

«Все, что я действительно помню, — это как мама в отчаянии протягивает к нам руки, а ее оттаскивают от нас, — рассказывает Кор. – Мне даже не удалось с ней попрощаться. Но я тогда не понимала, что вижу ее в последний раз».

Близнецам так и не удалось узнать о судьбе своих родителей и сестер.

«Я отказалась умереть»

Таких пар близнецов в Освенциме было около полутора тысяч. Подобно другим близнецам, сестер подвергали мучительным обследованиям, инъекциям и генетическим опытам. С ними обращались как с подопытными кроликами. Кор вспоминает, как ее разлучили с сестрой и вкололи ей неизвестное вещество, после чего подскочила температура.

Годы спустя Мириам рассказала ей, что в это время доктора в Освенциме пристально следили за ней, будто чего-то ожидая. Кор пришла к заключению, что, если бы она умерла от этой инъекции, доктора убили бы Мириам, чтобы произвести сравнительное вскрытие.

Она вспоминает слова Менгеле, когда у нее началась горячка: «Саркастически усмехнувшись, он сказал: «Какая жалость, такая юная. Ей осталось жить всего лишь две недели». Я знала, что он прав. Но я отказалась умереть. Я дала себе безмолвную клятву опровергнуть доктора Менгеле. Я выживу и воссоединюсь со своей сестрой Мириам».

«Мое утраченное детство»

Кор чудом удалось спастись, когда за неделю до прибытия советских солдат четверо нацистов вдруг обстреляли узников автоматными очередями. После освобождения сестер вначале поместили под опеку местных монахинь, которые девочек «завалили игрушками».

«Как ни странно, мне это казалось оскорбительным. Они не понимали, что я перестала быть ребенком, я больше не играла с игрушками, — рассказывает Кор. – Я не сомневаюсь, что они старались сделать как лучше, но они не понимали, что мы пережили в свои 11 лет. Я больше никогда не играла с игрушками. В Освенциме мое детство было утрачено навсегда».

Некоторое время девочки прожили в лагере беженцев, а затем им удалось вернуться домой, в румынскую деревню Порт. Семья девочек владела здесь землей и занималась сельским хозяйством, пока в 1944 году венгерские войска – союзники нацистов – не отправили их в гетто.

Читать еще:  Черное и белое: памяти жертв политических репрессий

Их дом стоял пустой и разграбленный. «Пожалуй, это был самый грустный день в моей жизни. Потому что я так отчаянно надеялась, что кто-нибудь еще остался в живых», — рассказывает Кор.

«Свободна от Освенцима»

В 1950 году сестры эмигрировали в Израиль. Там впервые за девять лет – начиная с оккупации их деревни венгерскими войсками – она вновь смогла спокойно спать: «Я наконец спала, не опасаясь, что меня убьют за то, что я еврейка».

Сестры работали, вышли замуж, родили детей. В 1960-е годы Кор вместе со своим мужем-американцем – тоже пережившим Холокост – перебралась в Соединенные Штаты.

До самой своей смерти в 1993 году Мириам страдала почечными заболеваниями, вызванными, по убеждению Кор, опытами Менгеле. Но по сей день ей так и не удалось узнать, какие именно вещества вводили им с сестрой в Освенциме.

После смерти сестры Кор начала процесс, который она сама характеризует как иной путь освобождения – процесс прощения своим мучителям.

В 1995 году, когда отмечался 50-й юбилей освобождения Освенцима, Кор прочла свидетельские показания, подписанные нацистским доктором Гансом Мюнхом, которого она попросила подтвердить подробности совершенных в Освенциме злодеяний.

«Мне было важно, чтобы это был не переживший Холокост еврей и не освободитель, а нацистский врач, — рассказывает Кор. – Потому что ревизионисты всегда утверждают, что вся эта история была придумана евреями. Если я встречу одного из них, я смогу ткнуть ему в лицо этим документом».

Прочитав эти показания, Кор заявила, что прощает нацистов. Учитывая масштабы преступлений, совершенных во время Холокоста, заявление Кор вызвало разногласия.

«То, что я обнаружила, стало поворотным моментом в моей жизни – рассказывает Кор. – Я обнаружила, что обладаю властью прощать. Никто не может даровать мне эту власть, никто не может ее отнять. Она целиком принадлежит мне, и я могу воспользоваться ею так, как я захочу».

Кор сумела простить даже Менгеле. Эсэсовский доктор умер в 1979 году в Южной Америке. На протяжении десятилетий ему удавалось избегать ареста и судебного преследования.

«И если я прощаю Менгеле, самого ужасного из них, то я могу простить всех, кто когда-либо причинил мне боль», — говорит Кор.

Прощение, по словам Кор, освободило ее от ее «трагического прошлого: «Я стала свободна от Освенцима, и я стала свободна от Менгеле».

Я почувствовала себя свободной от Освенцима

Войти

«После Освенцима нельзя писать стихов»

Теодору Адорно приписывают фразу «После Освенцима нельзя писать стихов». Можно ли философствовать после ваучерной приватизации?

Прежде чем отвечать, — или демонстративно недоумевать по поводу постановки вопроса, — освежим в памяти смысл слов Адорно. Оставим при этом в стороне всё то, что можно сказать о послевоенной западной «антифашистской» мифологии, о «культе Освенцима», о его жрецах и служках, о самом Адорно. Не это нас интересует. Сосредоточимся на самой конструкции суждения, на ходе мысли.

Что, собственно, утверждается? «После Освенцима нельзя писать стихов». В каком смысле «нельзя»? Имел ли в виду автор, что после ужасов Освенцима стихи перестали интересовать читателя, пользоваться спросом? Ничуть не бывало: банальный житейский опыт убеждает нас в обратном.

Но, может быть, образы невыразимых страданий как бы запечатывают уста поэтов, делают невозможным вдохновение? Нет, с чего бы. Вдохновение возникает в пространстве пережитой опасности: таково происхождение всякого искусства. Во всяком творчестве есть нечто батальное. Гомер возможен только после Трои. Etc.

Или же имелось в виду, что писать стихи после Освенцима аморально, безнравственно, неприлично? Быть может, Адорно хочет сказать, что рифмоплётство — занятие легковесное и досужее, и перед нависающим над Европой шестимиллионьем жертв баловаться стишками гадко? Опять не так. Ясно же, что именно поэзия увековечивает память, завершает миф. «Todesfuge» Пауля Целана в этом смысле весомее всех «антифашистских» и «гуманистических» сочинений того же Адорно — и не нужно думать, что последний об этом совсем уж не догадывался.

Так что же имелось в виду? «После Освенцима нельзя писать стихов». Адорно говорит, что «Освенцим» — это особый опыт, необратимо меняющий отношение к некоторым вещам. В том числе и к поэзии. И дело не в желании, способности или моральном праве это делать. Всё как бы остаётся на месте — но возникает нечто, всё это обесценивающее.

Чтобы было понятно, о чём идёт речь, прибегнем к традиционному примеру. Изнасилование. Сам этот факт не влияет на дальнейшее наличие у женщины «половой потребности» — физиология остаётся физиологией, — ни на способность её удовлетворять естественным способом, ни, тем более, на моральное право это делать. Но «полноценная половая жизнь» после пережитого (прежде всего — пережитого в воображении) насилия зачастую становится невозможным, даже при наличии физиологического желания. «Хочу, но не могу». Потому что секс после изнасилования становится воспроизведением травмы. Да, это решаемая проблема, — не всегда и не сразу решаемая, — но все способы её решения предполагают растождествление секса с травмой, а это требует времени и специальных усилий. Каковые сводятся всего к нескольким возможным стратегиям — «забыть», «отомстить», «простить», «стать другим человеком». Или, другими словами, убедить себя, что «этого не было», «этого больше нет, потому что больше нет тех, кто это сделал», «это для меня оно больше ничего не значит», «это было не со мной, я теперь другая».

Теперь вернёмся к Европе. В ходе послевоенной идеологической работы над историей «Освенцим» был понят как предельное оскорбление и поругание всех европейских ценностей разом. Это понимание не является безальтернативным — например, из России эти вещи выглядят иначе. Но Европа приняла именно такую интерпретацию. Освенцим стал мерилом этих европейских ценностей, их «абсолютным нулём». «Освенцим» определяется как место, где эти ценности подверглись предельно возможному поруганию.

Далее, это поругание осталось неотмщённым (хотя бы потому, что не Европа победила во Второй Мировой, и сама знает это). Его также невозможно забыть и простить — именно в силу того, что «Освенцим» используется как мерило социальной морали. Наконец, «измениться», «стать другой» Европа тоже не может — поскольку истерически цепляется за идентичность.

Что остаётся? Смотреть. Непрерывно, не мигая, смотреть на экран, где европейцам показывают «Освенцим».

Такое изнасилование зрения описано, кажется, у Джона Фаулза в «Волхве», где главного героя привязывают к стулу, фиксируют голову, приклеивают веки ко лбу и заставляют смотреть, как его любимая женщина самозабвенно трахается с негром. Фактически, негр насилует героя — «трахает в глаз». Аналогичной по силе сценой была бы публичная пытка героини.

В случае с «европейским самосознанием» всё ещё круче: привязанная к креслу — не будем, опять же, задаваться вопросом, какие именно «заинтересованные силы» её привязали — Европа вынуждена бесконечно смотреть архивное кино о том, как насиловали и пытали её саму. В лице шести миллионов её избранных представителей. В чём и состоит «Освенцим».

Читать еще:  Врач-инфекционист: Плохих или ненужных прививок нет

Какое отношение всё это имеет к стихам? Прямое. Стихи — традиционное катарсическое средство, снимающее (в смысле aufheben) переживание через его возвышение. Но в описываемых обстоятельствах возвышение невозможно в принципе, на него наложен прямой запрет. Игнорирование невозможно тоже, и по тем же причинам.

То есть, формула «После Освенцима нельзя писать стихов» означает, что, во-первых, об Освенциме нельзя писать стихов, но и стихи «не об Освенциме» тоже нельзя писать. «Ничего нельзя».

Заметим, что всё это не пустые разглагольствования, так как слова Адорно оправдались — не то чтобы в точности, но очень близко. Классическое стихосложение в Европе «прекратило течение своё». Нынешний европейский «высокий мейнстрим» — стерилизованный общеевропейский верлибр, главным достоинством которого является отсутствие требований к поэтической технике, удобство перевода, а, главное, стерильность, свобода от «поэтического». А один из его основателей, уже помянутый автор «Todesfuge» утопился в Сене в семидесятом году. Официальная интерпретация — «страдающий еврей», «отложенная жертва Освенцима» (основания для такого мнения были — Целан прожил три года на оккупированной территории и выжил почти чудом). Я же подозреваю, что он остро чувствовал нечто подобное тому, о чём я говорил выше: поэзия становилась невозможной — на его глазах, и, как он мог бы подумать, не без его участия…

ДЕВУШКА ИЗ ОСВЕНЦИМА ( узница №74233). Часть 1.

16 августа 1943 года немцы окончательно ликвидировали Белостокское гетто. Всех еще уцелевших собрали и повели в тюрьму в Гродно. Там мы пробыли два дня, а оттуда нас повезли дальше. На каждой машине по 60 человек. По дороге отец мой умер, а мы, — родные мои и я, — приняли морфий, который я давно приготовила. Мой брат дал своему сыну, тринадцатимесячному ребенку, люминал в соответствующей дозе. От тряски морфий на нас не подействовал, и мы, измученные, прибыли в Ломжинскую тюрьму. Ребенок брата скончался.
В тюрьме нас продержали три месяца. 18 ноября 1943 года нас вывели во двор, записали фамилию и специальность каждого и повезли на вокзал.
[ Читать дальше ] Мы приехали в район Данцига. Высадили нас из вагонов в лесистой местности, где нас ожидали эсэсовцы. Рефлекторы освещали дорогу в лагерь. Нас подгоняли криками. Мужчины шли отдельно от женщин. В лагере нас передали в руки старшей лагеря — капо. Приближаясь к бараку, я почувствовала сильный запах серы. Мне стало понятно, что это — наш конец. Все было безразлично. Угроза смерти слишком часто висела над нашими головами, и я думала: ”Только бы поскорей”. На следующее утро нас повели в баню. Все наши вещи отобрали, всех переодели в лагерную одежду, дали номера и отвели в барак. Получали мы хлеб два раза в день. Кое-кто стал надеяться на то, что нас решили оставить в живых — как доказательство того, что Гитлер не уничтожает людей. Надо заметить, что в Штутгофе живых не сжигали. Уже позже, в Освенциме, я узнала от одной заключенной, прибывшей из Штутгофа через полгода после меня, что и там стали сжигать заживо.
Вскоре начали поговаривать о том, что отсюда нас повезут в другое место, скорее всего — в Освенцим. Мы снова переживали тяжелые дни.
10 января 1944 года нас погрузили на открытые вагонетки. Время от времени я посматривала в сторону мужчин, стараясь отыскать брата. Нас везли часа три. Подъехали мы к какой-то станции, и там нас погнали к пассажирским вагонам. 12 января мы прибыли в Освенцим.

Подъезжая к Аушвицу — Освенциму, мы увидели множество людей, работающих на дороге. Это немного улучшило настроение: значит, это не фабрика смерти, и люди живут здесь. Что немцы специально используют заключенных на тяжелых работах, создавая невыносимые условия, чтобы те скорей погибли, об этом мы тогда еще не знали. Сойдя с поезда, я бросила последний взгляд на брата, которого погнали вместе с другими мужчинами.
После часа пути мы подошли к воротам. Громадный лагерь, разделенный проволокой на много полей, производил впечатление целого города.
Возле ворот в деревенском доме была своего рода канцелярия. Нас подсчитали, и ворота за нами закрылись — навсегда. Нас привели в барак для ночлега. Ни коек, ни стульев не было. Пришлось сесть на голую землю. Вечером пришли комендант лагеря Гесслер и его правая рука Таубер. Нам велели построиться по пять человек; каждую из нас оглядывали пристально и спрашивали про специальность. Специальности некоторых, в том числе и мою, записали. На следующий день пришел снова главный палач лагеря Таубер. Девушки, старые заключенные, вытатуировали нам номера на левой руке. Мы перестали быть людьми. К вечеру нас повели в баню — ”заулу”, раздели и погнали под душ мыться.

Перед этим сняли машинкой волосы. Счастливыми оказались те, специальности которых были вчера записаны Гесслером. Все остальные выглядели ужасно. Девушки, оставшиеся без волос, плакали. Одна из персонала, указав на большое пламя, подымавшееся к небу, сказала: ”А знаете, что это такое? Вы тоже туда пойдете, там вам ни волосы, ни вещи, которые у вас отобрали, не понадобятся”.
После купания нам дали старое грязное белье и деревянные ботинки. На верхней одежде провели красной краской во всю длину полосу, пришили номера; затем нас направили в комнату — ”шрайбштубе”, находившуюся при бане. Каждая из нас получила в картотеке, кроме своего имени, имя ”Сара”. Я, не понимая в чем дело, сказала, что меня так не зовут; записывавшая иронически усмехнулась и сказала, что так хочет Гитлер. Опять нас построили по пять человек и погнали в так называемый карантинный блок.
Блок был поделен на ”штубы”, и за порядок в каждой ”штубе” отвечала штубовая. Спали мы на нарах, по пять-шесть человек в ужасной тесноте; когда мы, указав на пустовавшие нары, стали просить, чтобы нас переместили, нам ответили руганью и побоями. Поднимали нас в 4 часа утра, гнали в кухню за чаем, затем делали подсчет всех на блоке. Подсчет назывался ”аппель”, подсчитывали два раза в день: утром и к вечеру, когда люди возвращались в лагерь с работы.

Эти ”аппели” длились по 2-3 часа каждый, невзирая на дождь, снег и холод. Мы стояли в абсолютной неподвижности, промерзшие и измученные. Тех, кто заболевал в результате этого, забирали в больничный блок, и там они пропадали.
18 января мы услышали вдруг свистки по лагерной улице и крики ”Блокшперре!” Выходить из блоков было запрещено. Всего шесть дней прошло со времени нашего прибытия в Освенцим.
Никто не объяснил нам в чем дело, но по лицам начальниц мы поняли, что должно произойти что-то нехорошее. Построили нас, подсчитали и повели в ”заупу”. Там велели раздеться и стали пропускать перед Гесслером и врачом.

Ссылка на основную публикацию
Статьи c упоминанием слов:
Adblock
detector