0 просмотров
Рейтинг статьи
1 звезда2 звезды3 звезды4 звезды5 звезд
Загрузка...

Василий Розанов. «Моя душа сплетена из грязи, нежности и грусти»

Василий Розанов. «Моя душа сплетена из грязи, нежности и грусти»

Василий Васильевич Розанов

Апокалипсис нашего времени

Шумит ветер в полночь и несет листы… Так и жизнь в быстротечном времени срывает с души нашей восклицания, вздохи, полумысли, получувства… Которые, будучи звуковыми обрывками, имеют ту значительность, что «сошли» прямо с души, без переработки, без цели, без преднамеренья, – без всего постороннего… Просто, – «душа живет»… т. е. «жила», «дохнула»… С давнего времени мне эти «нечаянные восклицания» почему-то нравились. Собственно, они текут в нас непрерывно, но их не успеваешь (нет бумаги под рукой) заносить, – и они умирают. Потом ни за что не припомнишь. Однако кое-что я успевал заносить на бумагу. Записанное все накапливалось. И вот я решил эти опавшие листы собрать.

Зачем? Кому нужно?

Просто – мне нужно. Ах, добрый читатель, я уже давно пишу «без читателя», – просто потому, что нравится. Как «без читателя» и издаю… Просто, так нравится. И не буду ни плакать, ни сердиться, если читатель, ошибкой купивший книгу, бросит ее в корзину (выгоднее, не разрезая и ознакомившись, лишь отогнув листы, продать со скидкой 50 % букинисту).

Ну, читатель, не церемонюсь я с тобой, – можешь и ты не церемониться со мной:

И au revoir до встречи на том свете. С читателем гораздо скучнее, чем одному. Он разинет рот и ждет, что ты ему положишь? В таком случае он имеет вид осла перед тем, как ему зареветь. Зрелище не из прекрасных… Ну его к Богу… Пишу для каких-то «неведомых друзей» и хоть «ни для кому»…

Когда, бывало, меня посещали декаденты, – то часу в первом ночи я выпускал их, бесплодных, вперед, – но задерживал последнего, доброго Виктора Петровича Протейкинского (учитель с фантазиями) и показывал между дверьми…

У человека две ноги: и если снять калоши, положим, пятерым – то кажется ужасно много. Между дверями стояло такое множество крошечных калошек, что я сам дивился. Нельзя было сосчитать скоро. И мы оба с Протейкинским покатывались со смеху:

Я же всегда думал с гордостью «civis romanus sum»[1]. У меня за стол садится 10 человек, – с прислугой. И все кормятся моим трудом. Все около моего труда нашли место в мире. И вовсе civis rossicus[2] – не «Герцен», а «Розанов».

Герцен же только «гулял»…

Перед Протейкинским у меня есть глубокая и многолетняя вина. Он безукоризненно относился ко мне, я же о нем, хотя только от утомления, сказал однажды грубое и насмешливое слово. И оттого, что он «никогда не может кончить речь» (способ речи), а я был устал и не в силах был дослушивать его… И грубое слово я сказал заочно, когда он вышел за дверь.

Из безвестности приходят наши мысли и уходят в безвестность.

Первое: как ни сядешь, чтобы написать то-то, – сядешь и напишешь совсем другое.

Между «я хочу сесть» и «я сел» – прошла одна минута. Откуда же эти совсем другие мысли на новую тему, чем с какими я ходил по комнате, и даже садился, чтобы их именно записать…

Сев задом на ворох корректур и рукописей и «писем в редакцию», М. заснул:

Сон нашего редактора менее уныл: ему грезятся ножки хорошенькой актрисы В-ской, которая на все его упрашивания отвечает:

Вопрос вертится, во сне, около того, как же преодолеть эту «Татьянину верность», при которой куда же деваться редакторам, авиаторам, морякам и прочим людям, не напрасно «коптящим небо»?

Открываю дверь в другой кабинет… Роскошно отделан: верно, генерала М. В кресле, обшитом чудною кожей темного цвета, сидит Боря. Сидит без сюртука, в галстухе и жилете. Пот так и катится… Вспоминает, как пела «Варя

Панина» и как танцовала Аннушка. Перед ним длинная полоса набора.

– Ты, Боря, что это читаешь?

– Чего же ты размышляешь? «Одобри» все сразу.

Нельзя. В номер не влезет.

– Так пошли ее к матери…

– Тоже нельзя. Читатель рассердится.

– Трудное дело редакторское. С кем же мне отправляться.

(в нашей редакции).

Как будто этот проклятый Гуттенберг облизал своим медным языком всех писателей, и они все обездушелись «в печати», потеряли лицо, характер. Мое «я» только в рукописях, да «я» и всякого писателя. Должно быть, по этой причине я питаю суеверный страх рвать письма, тетради (даже детские), рукописи – и ничего не рву; сохранил, до единого, все письма товарищей-гимназистов; с жалостью, за величиной вороха, рву только свое, – с болью и лишь иногда.

Газеты, я думаю, так же пройдут, как и «вечные войны» средних веков, как и «турнюры» женщин и т. д. Их пока поддерживает «всеобщее обучение», которое собираются сделать даже «обязательным». Такому с «обязательным обучением», конечно, интересно прочитать что-ни-будь «из Испании».

Начнется, я думаю, с отвычки от газет… Потом станут считать просто неприличием, малодушием («parva anima») чтение газет.

– Вы чем живете? – А вот тем, что говорит «Голос Правды» (выдумали же!)… или «Окончательная Истина» (завтра выдумают). Услышавший будет улыбаться, и вот эти улыбки мало-помалу проводят их в могилу.

Если уж читать, то, по моему мнению, только «Колокол», – как Василий Михайлович, подражая Герцену, выдумал издавать свои орган.

Этот Василий Михайлович во всем красочен. Дома (я слышал) у него сделано распоряжение, что если дети, вернувшись из гимназии, спросят: – «Где папа», – то прислуга не должна отвечать: «барина нет дома», а «генерала нет дома» Это, я вам скажу, если на Страшном суде Христовом вспомнишь, то рассмеешься.

Василия Михайловича я всегда почему-то любил. Защищал его перед Толстым. И что поразительно: он прост, и со всеми прост, не чванлив, не горд, и вообще имеет «христианские заслуги».

Неразрешим один вопрос, т. е. у него в голове: какой же земной чин носят ангелы? Ибо он не может себе представить ни одного существа без чина. Это как Пифагор говорил: «нет ничего без своего числа». Ау В.М. – «без своего чина», без положения в какой-нибудь иерархии.

Теперь еще: – этот «генерал» ему доставляет столько бескорыстного удовольствия. России же ничего не стоит. Да я бы из-за одного В.М. не дозволил отменить чинов. Кому они приносят вред? А штафирок довольно, и, ведь, никому не запрещено ходить с «адвокатским значком». Почему это тоже не «чин» и не «орден»? «Заслужено» и «социальный ранг». Позвольте же Василию Михайловичу иметь тот, какой он желает. Что за деспотизм.

Читать еще:  Чем оскорбленный христианин отличается от оскорбленного гопника?

Иногда думают, что Василий Михайлович «карьерист». Ни на одну капельку. Чин, службу и должность он любит как неотделимое души своей. О нем глубоко сказал один мудрый человек, что, «размышляя о том, что такое русский человек, всегда нужно принять во внимание и Василия Михайловича». Т. е. русский человек, конечно, – не только «Скворцов», но он между прочим – и «Скворцов».

Василий Розанов. «Моя душа сплетена из грязи, нежности и грусти»

«Моя душа сплетена из грязи, нежности и грусти»

Говоря о Розанове , следует помнить слова Флоренского: «О Вас. Вас . с казать могу лишь очень немного, ибо иначе — надо говорить слишком много».

Это, может быть, единственный человек в литературе, эгоцентризм которого приводил читающую публику в оторопь. Не удивительно, что первые издания книг «опавших листьев» Розанова — «Уединенное», а затем и «Опавшие листья», — вошедшие вскоре в золотой фонд русской литературы, были восприняты с недоумением и растерянностью. Ни одной положительной рецензии в печати, кроме бешеного отпора человеку, который на страницах напечатанной книги заявил:

«Я еще не такой подлец , чтобы думать о морали».

Такого откровенного аморализма в русской литературе еще никто не смел высказывать от собственного лица. Был Достоевский и его герой «из подполья», — это допускалось. Печатались признания в письмах. Но Розанов собрал вольные записи из дневника ли, из записной книжки и — опубликовал в книги, выставив свое авторское имя на обложке. Это — возмутило. Возмутило даже новых людей, уже ломавших русскую традицию в литературе. Зинаида Гиппиус, «белая дьяволица» декадентства, заявила: « Не должно этой книги быть!» Поэтессу возмущало то, что у каждого из писателей найдутся черновые записи, случайные мысли, но никто не позволяет себе отдавать их в печать и фабриковать из них книги. А главное — никто не выставлял свое я во главу такой книги.

Розанов был журналистом, к 1912 году имевшему «всероссийскую» известность. Он был автором большого, правда, мало кем прочитанного философского труда, участвовал во всех начинаниях нового века. Прежде всего: первый в печати поднял вопрос о неблагополучии русской семьи, проблеме незаконнорожденных детей. Дальше: вместе с Мережковскими был учредителем Религиозно-философских собраний, на заседаниях которых поставлены проблемы взаимоотношений церкви и интеллигенции. Дальше — больше: публично был прочитан доклад об «Иисусе сладчайшем и горьких плодах мира»… К этому можно добавить, что перед выходом в свет «Уединенного» Розанов выпустил 27 книг и брошюр, среди которых были и такие, мягко сказать, нестандартные книги, как «В мире неясного и нерешенного», «Около церковных стен», «Темный Лик», «Люди лунного света». И если учесть, что на страницах газеты «Новое время» имя Розанова появлялось каждый второй день, то очевидно — Розанов присутствовал в своем веке очень плотно. И однако, выход «Уединенного» оказался разорвавшейся бомбой.

Центральным героем книги был сам автор, Василий Васильевич, т. е. кроме паспортного имени, он стал и «лирическим героем». Еще в 1909 году Розанов писал: «Я принадлежу к той породе “излагателя вечно себя”, которая в критике — как рыба на земле и даже на сковороде». Но почти одновременно признался: «Ч то бы я ни делал, что бы ни говорил и ни писал, прямо или в особенности косвенно, я говорил и думал, собственно, только о Боге: так что Он занял всего меня, без какого-либо остатка, в то же время как-то оставив мысль свободною и энергичною в отношении других тем». Таким образом, Розанов говорил о себе, — не забывая Бога. И результат оказался совершенно противоположным, в отличие и от общественной оценки, и от тех «мемуаристов», которые пишут «безбожно» о себе. Это видно из отзывов особенно чутких читателей «Уединенного», правда, высказанных интимно, в письмах. Чтобы быть кратким, ограничимся емким отзывом Гершензона: «Удивительный Василий Васильевич, три часа назад я получил Вашу книгу, и вот уже прочел ее. Такой другой нет на свете — чтобы так без оболочки трепетало сердце пред глазами, и слог такой же, не облекающий, а как бы не существующий, так что в нем, как в чистой воде, все видно. Это самая нужная Ваша книга, потому что, насколько Вы единственный, Вы целиком сказались в ней, и еще потому, что она ключ ко всем Вашим писаниям и жизни. Бездна и беззаконность — вот что в ней; даже непостижимо, как это Вы сумели так совсем не надеть на себя системы, схемы, имели античное мужество остаться голо-душевным, каким мать родила, — и как у Вас хватило смелости в 20-м веке, где все ходят одетые в систему, в последовательность, в доказательность, рассказать вслух и публично свою наготу. Конечно, в сущности все голы, но частью не знают этого сами и уж во всяком случае наружу прикрывают себя. Да без этого и жить нельзя было бы; если бы все захотели жить, как они есть, житья не стало бы. Но Вы не как все, Вы действительно имеете право быть совсем самим собою; я и до этой книги знал это, и потому никогда не мерял Вас аршином морали или последовательности, и потому “прощая”, если можно сказать тут это слово, Вам Ваши дурные для меня писания просто не вменял: стихия, а закон стихий — беззаконие».

Гершензон, по словам Розанова, был « лучший историк русской литературы за 1903–1916 г. »; так вот он чуть дальше сказанного писал Розанову: « В Вашем слоге совсем нет литературы. Только и есть такой язык — у Вас в Ваших лучших страницах да в письмах Пушкина: чистый расплавленный сверкающий металл без всякой примеси, только у Пушкина он более упруг, у Вас же льется жиже ». Оценка в высшей степени лестная.

Откуда же появилось у Розанова право на «беззаконие»?

Какая-то счастливая судьба сопутствовала Розанову в литературе. Внешняя жизнь Розанова не отличается от жизни его современников второй половины XIX — начала ХХ века, вышедших из разночинцев. Из глухих углов России, они одинокими тропами добирались до университетского образования. Потом их ожидало уездное учительство или мелкое чиновничество и поденный журналистский труд, губящий и душу и талант, если он есть. Но сколько случайностей на их пути! И только гении преодолевали эту рутину.

Читать еще:  Новый год в православной семье: с чистого листа

За серой внешней жизнью Розанова мы находим большой духовный труд осмысления и переосмысления предметов истории и бытия. Он безболезненно и при попустительстве цензоров провел книги в печать на темы, казалось бы, запретные, немыслимые. Из косноязычного письма 90-х годов он вышел в «одного из величайших русских прозаических писателей, настоящего мага слова», по оценке Н.А.Бердяева. Из недоумевающего в религии человека он был, по слову Д.С.Мережковского, «одним из величайших религиозных мыслителей, не только русских, но и всемирных». Превосходные характеристики его современников кое-что говорят. Определение «гений» исходило не только из уст «любящих» читателей, но и «нелюбящих».

Рассказывая о истории своего духовного возрастания в связи с жизненными перипетиями, Розанов заключил: «Вообще, если разобраться во всех этих коллизиях подробно — и развернуть бы их в том, это была бы величайшая по интересу история, вовсе не биографического значения, а, так сказать, цивилизационного, историко-культурного. По разным причинам я думаю, что это “единственный раз” в истории случилось, и я не могу отделаться от чувства, что это — провиденциально».

Розанов еще недостаточно оценен в русской литературе. Нужно только освободиться от путающегося под ногами мифа о Розанове, а также отойти от куцых политических оценок «розановщины». И перед нами предстанет нравственная личность писателя и философа в красоте и трагичности. Его будущее и в русской культуре и в мировой еще не имеет четких границ. Только подозревается глубина его духовного сознания, оригинальный взгляд на мир и историю.

Мы сделали попытку составить образ Розанова его же словами, проникая в его духовную биографию. Несмотря на то, что у Розанова часто можно встретить необыкновеную контрастность высказываний, чуткий читатель увидит великую способность писателя в едином миге увязывать правду двух сторон, трех… Он дает много поводов для собственной дискредитации, но мы стремились подобрать отрывки автохарактеристик таким образом, чтобы не сталкивать противоположные предметы ради одного эффекта.

В нашу задачу входило не эпатировать читателя, но помочь подойти к личности писателя и мыслителя. Розанов в русской культуре — драгоценнейший камень. Бриллиант.

«…Но как тяжело таким жить, т.е., что такой ».

Моя душа сплетена из грязи, нежности и грусти

К 100-летию со дня кончины одного яз ярких русских мыслителей В.В. Розанова (2.05.1856 — 5.02.1919) — публикуем размышления о нем преподавателя Воскресной школы Софийского собора Людмилы Ивановны Грасс.

Он и впрямь – несущийся по вывороченным (им же самим, заметим) шпалам трамвай – этот парадоксальный человек – Василий Васильевич Розанов. Подписываться под своими сочинениями такой «глупой» фамилией крайне не любил. «Удивительно противна мне моя фамилия», — размышляет он о себе, глядя на случайную вывеску на улице (просто оттого, что все булочники – Розановы, хотя сам-то не булочник, а оригинальный философ, писатель и журналист). По происхождению он один из сыновей рано умершего бедного лесничего из Костромской губернии. При этом он окончил гимназию, потом Московский университет, долгие годы был преподавателем.

Внешность свою он тоже презирал: «Лицо красное. Кожа какая-то неприятная, лоснящаяся (не сухая). Волосы прямо огненного цвета (у гимназиста) и торчат кверху, но не благородным «ежом» (мужской характер), а какой-то поднимающейся волной, совсем нелепо, и как я не видал ни у кого». «Ну, кто такого противного полюбит?» — восклицает он с горечью. И сам же при этом с удивлением отмечает: «Но меня замечательно любили товарищи». И дальше: «Что же остается? Уходить в себя, жить с собою, для себя (не эгоистически, а духовно), для будущего… внешняя непривлекательность была причиной самоуглубления…». Потом — пошло-поехало – самое интересное в этом отрывке из «дневниковой книги «Уединенное» (1912 год):

«Да просто я не имею формы… какой-то «комок» или «мочалка» (посмеяться над собой, унизить себя – вполне в его стиле), но это оттого, что я весь – дух и весь субъект: субъективное действительно развито во мне бесконечно, как я не знаю ни у кого. Я «наименее рожденный человек», как бы «еще лежу (комком) в утробе матери (ее бесконечно люблю, т.е. покойную мамашу) и слушаю «райские напевы» (вечно как бы слышу музыку – моя особенность)».

Отсюда с детства в нем, Василии Розанове, — чувство неразрывной своей соединенности с Богом. Материнская утроба для него – это еще Божественная Утроба, где тепло, хорошо и выходить на свет не хочется: «Мне бы свернуться калачиком, притвориться спящим и помечтать». Или вот что он еще пишет о себе:

«Когда я один – я полный, а когда со всеми – не полный… Одному лучше – потому, что когда один – я с Богом… С Богом мне «всего теплее». С Богом никогда не скучно и не холодно… …В конце концов, Бог – моя жизнь. Я только живу для Него, через Него. Вне Бога – меня нет…» ( «Уединенное»).

Василий Васильевич уверен (знает по себе) — Бог всегда с маленькими (с таким вот «калачиками» и «мечтателями»): «Большое само на себя надеется, и Бог ему не нужен, и ненужный отходит от него». Маленькое всегда жаль (Богу – особенно). И еще – очень-очень «розановская» нота в его интимной внутренней «музыке»: «Мне все казалось — вообще, всегда, что меня раздавили на улице лошади». И он горячо верит, что какой-то случайный прохожий или читатель, например, скажет непременно с сочувствием: «…Верно ему было больно, все-таки его жаль…». Слово «боль» — ключевое в его отношении к миру, к человеку.

«Болит душа, болит душа, болит душа. И что делать с этой болью — я не знаю. Но только при боли я согласен жить. Это есть самое дорогое мне и во мне… Любовь есть боль. Кто не болит (о другом), тот и не любит (другого). Никакой человек недостоин похвалы. Всякий человек достоин только жалости…»

Из этой, раздирающей душу боли, — о себе «маленьком и слабом», о близких — рано умершей суровой и мужественной матери, воспитавшей шестерых детей; о «друге» — нежно любимой гражданской жене Варваре Дмитриевне Бутягиной и об их пятерых детях, и о прочих друзьях и врагах; о современной литературе и, наконец, о России и ее судьбе – родились «Сочинения Розанова». И, на наш взгляд, может быть лучшее из написанного им – «Уединенное», «Опавшие листья», «Мимолетное» (о них с восхищением отзывались А. Блок, М. Цветаева, о. Павел Флоренский, М. Пришвин и др.).

Сразу заметим, чтение может быть нелегким и даже неприемлемым для кого-то (для Розанова нет «запретных» тем), ведь Василий Васильевич наделен способностью любить и ненавидеть одновременно, также как и, ругая, восхищаться при этом чем-то или кем-то: «Гнев не я… уста бранятся, а сердце любит…». Противоречия – его стихия, его удел. Для него это образ «живой» жизни души, ее дыхания: «Пусть все кипит в противоречиях. Безумно люблю кипенье. Мировой котел…». («Мимолетное», 1915). Вот так рождается жанр интереснейшего «интимного дневника», полного «вздохов, шепотов, намеков, восклицаний, полу-мыслей, полу-чувств», которые слетают с души, как опавшие листья с деревьев. От некоторого написанного им, просто хватаешься за голову и думаешь: «Ну, все, дорогой Василий Васильевич, больше ни за что не открою вашу книжку». А потом вдруг какое-то его смешливое замечание, ласковое покашливание в кулачок и что-нибудь доброе, ненавязчивое, вроде: «Я только житейский человек сегодняшнего дня со всеми его слабостями, с его великим антиисторическим «не хочется». И сразу как-то неожиданно примиряешься с ним:

Читать еще:  О коронавирусе и христианстве размышления игумена Нектария

— Народы, хотите ли я вам скажу громовую истину, какую вам не говорил ни один из пророков… — Ну? Ну? … Хх… — Это – что частная жизнь выше всего. — Хе-хе-хе. Ха-ха-ха! Ха, ха. — Да, да! Никто этого не говорил: я — первый… Просто, сидеть дома и хотя бы ковырять в носу и смотреть на закат солнца. — Ха, ха, ха… — Ей-ей, это — общее религии… Все религии пройдут, а это останется: просто — сидеть на стуле и смотреть вдаль.

В Розанове, правда, есть что-то от юродивого, блаженного (в русской интерпретации). При этом все время чувствуешь, что ему многое дано и многое прощается – именно потому, что он обладает способностью обнаруживать «корни вещей» и причастен к какой-то таинственной Божественной глубине. Создается впечатление, что через него выплескивается на бумагу некая правда — о мире, о человеке, о Церкви, наконец. Частью Церкви он всегда себя ощущал, даже когда в отдельные годы предпочитал твердолобо быть лишь «около церковных стен». Свое возвращение в церковь в 1911 году он всегда связывал с «другом»: «…видя постоянно ее с Богом – тоже угвоздился к Богу…».

«Да что же дорого-то в России, как не старые церкви. Уж не канцелярии ли? и не редакции ли? А церковь старая-старая, и дьячок – «не очень», все с грешком, слабенькие. А тепло только тут. Отчего же тут тепло, когда везде холодно? Хоронили тут мамашу, братцев, похоронят меня; будут тут же жениться дети; все – тут… Все важное… И вот люди надышали тепла».

Читая сочинения В.В. Розанова, вникая в эти дневниковые записи, мы входим в живое общение с собеседником умным, сложным, иногда запутанным, в какие-то моменты — хитрым, насмешливым – «с задоринкой», но всегда очень теплым, сердечным, «своим». С ним как-то уютно и не стыдно поплакать, повздыхать, посмеяться и даже повозмущаться (всегда ведь по сути над пошлым, рутинным, приземленным). Он очень просил еще при жизни поминать его в молитвах вместе с «другом» — рабой Божией Варварой. Последний год жизни Василий Васильевич Розанов жил в Сергиевом Посаде, и похоронен на кладбище Черниговского скита Троице-Сергиевой Лавры рядом с могилой еще одного русского философа Константина Леонтьева.

Василий Розанов. «Моя душа сплетена из грязи, нежности и грусти»

Будем целовать друг друга, пока текут дни. Слишком быстротечны они — будем целовать друг друга.
И не будем укорять: даже когда прав укор — не будем укорять.
++
Достоевский как пьяная нервная баба вцепился в «сволочь» на Руси и стал пророком ее.
Пророком «завтрашнего» и певцом «давнопрошедшего».
«Сегодня» — не было вовсе у Достоевского.
++
. прав старый мой вопрос Соловьеву («О свободе и вере»): «Да зачем вам свобода?» Свобода нужна содержанию (чтобы ему развиваться), но какая же и зачем свобода бессодержательному? А ведь русское общество бессодержательно.
Русский человек не бессодержателен, — но русское общество бессодержательно.
**
Да, если семя — грязь, то, конечно, «он запачкал ее».
Грязь ли?
Семя яблока есть яблоко, семя пшеницы есть пшеница: а семя человека, по-видимому, человек?
Так он дал ей человека? Конечно — это ребенок от него. Так почему же говорят — «это грязь», и «он запачкал ее»?
Не понимаю.
__
«Короб второй и последний»
В грусти человек — естественный христианин. В счастье человек — естественный язычник.
++
Кто не любит человека в радости его — не любит и ни в чем.
Вот с этой мыслью как справится аскетизм.
Кто не любит радости человека — не любит и самого человека.
**
Желание мое умереть — уйти в лес, далеко, далеко. И помолиться и умереть. Никому ничего не сказав.
А услышать? О, как хотелось бы. Но и как при жизни — будет все «с недоговорками» и «уклонениями». А те чужие, болтуны — их совсем не надо.
Значит, и услышать — ничегó.
__
Я вышел из мерзости запустения, и так и надо определять меня: «выходец из мерзости запустения».
Какая нелюдимость.
Вражда ко всем людям.
++
Чтó выше, любовь или история любви?
Ах, все «истории любви» все-таки не стоят кусочка «сейчас любви».
__
Родила червяшка червяшку.
Червяшка поползала.
Потом умерла.
Вот наша жизнь.
**
Революции происходят не тогда, когда народу тяжело. Тогда он молится. А когда он переходит «в облегчение». В «облегчении» он преобразуется из человека в свинью, и тогда «бьет посуду», «гадит хлев», «зажигает дом». Это революция.
++
Нужно достигать гармонии, счастья, добродетели, героизма, хлеба, женщин; ну, если брать отрицательное — достигать разврата.

А не пустоты: а свобода есть просто пустота, простор.

— Двор пуст, въезжай кто угодно. Он не занят, свободен.

— Эта квартира пустует, она свободна.

— Эта женщина свободна. У нее нет мужа, и можешь ухаживать.

— Этот человек свободен. Он без должности.

Ряд отрицательных определений, и «свобода» их все объединяет.

— Я свободен, не занят.

От «свободы» все бегут: работник — к занятости, человек — к должности, женщина — к мужу. Всякий — к чему-нибудь.

Всё лучше свободы, «кой-что» лучше свободы, хуже «свободы» вообще ничего нет, и она нужна хулигану, лоботрясу и сутенеру.

К этому-то милому идеалу, «обнимая воздух», Франция и рванулась. И разбилась в пустоте.

Тогда как надо было стремиться к гармонии, порядку и работе. Тогда как можно рваться: к героизму — без Бога, к святости — в Боге.
__
Сердце и идеал было во мне моногамично, но любопытство и воображение было полигамично.

И отсюда один из тягостных разрывов личности и биографии.

Я был и всешатаем и непоколебим.

**
Стиль есть тó, куда поцеловал Бог вещь.

Ссылка на основную публикацию
Статьи c упоминанием слов:
Adblock
detector