0 просмотров
Рейтинг статьи
1 звезда2 звезды3 звезды4 звезды5 звезд
Загрузка...

«Сделай такой фильм. Ты единственная из нас всех уцелеешь»

Содержание

Книга Нелегалка. Как молодая девушка выжила в Берлине в 1940–1945 гг., страница 1. Автор книги Мария Ялович-Симон

Онлайн книга «Нелегалка. Как молодая девушка выжила в Берлине в 1940–1945 гг.»

На улице очень холодно, уже стемнело. Пивная находилась на Вассерторштрассе, в той части Кройцберга, где я никогда еще не бывала. Вхожу – в зале пока ни души.

– Э-эй! – послышалось из подсобки.

В открытую дверь я увидела женщину, которая зашивала шубу. По всей видимости, ей совершенно не хотелось прерывать свое занятие и тащиться ко мне.

Послал меня сюда Бенно Хеллер. Сказал, что надо обратиться к единственной здешней официантке, некой Фелицитас. Она была из числа его пациенток. Вообще-то ей, так называемой полукровке, полагалось носить желтую звезду, но она ее не носила. Врач-гинеколог Хеллер уже несколько раз пристраивал меня в разные места, однако теперь предупредил: эта Фелицитас занимается весьма темными делишками. Он бы предпочел не давать мне ее адрес. Только вот не знает больше никого, кто способен мне помочь.

На меня нахлынул огромный, глубинный страх: все в этой ситуации и в этой округе было мне чуждо. Тем не менее я взяла себя в руки и в нескольких словах объяснила Фелицитас, зачем пришла.

Она ненадолго задумалась. Потом объявила:

– Придумала! Скоро явится Резиновый Директор. Вечером он тут завсегда почитай что первый. Пожалуй, в самый раз будет.

До поры до времени она велела мне стать возле стойки, будто я обычный посетитель и просто пью пиво.

Немного погодя в пивную вошел тот, кого она называла Резиновым Директором. Я пришла в ужас. Ему было лет пятьдесят с небольшим, и двигался он с неимоверным трудом. Словно ноги у него из резины. За эту странную моторику он и получил свое прозвище, а к тому же, как я узнала впоследствии, действительно был директором маленькой мастерской.

Речь у него была под стать походке. Этакая словесная мешанина или каша, которую он извергал лишь после нескольких заходов. Чтобы его поняли, он снова и снова повторял одно и то же в надежде, что получится разборчивее. Меня опять обуял жуткий страх. Знакомая докторша как-то рассказывала мне про пациентов с так называемой сухоткой спинного мозга, наблюдавшихся у нее в психиатрическом отделении: эти люди страдали от отдаленных последствий сифилиса. От нее я узнала, что ходят они как бы на резиновых ногах и не могут правильно артикулировать. Говорят не “прихватка”, а “приватка”, поправляют себя, получается “пиатка” – точь-в-точь как этот человек, стоявший сейчас передо мной.

Что именно Фелицитас с ним обсуждала, я не слышала. Но задним числом сообразила, что она продала меня ему за пятнадцать марок. Она запросила двадцать, он предложил десять, а потом они сошлись на средней сумме. Прежде чем мы с ним покинули пивную, Фелицитас налила своему завсегдатаю еще пива, а мне сказала:

– Ты заходи как-нибудь вместе с ним.

В подсобке она мне рассказывала, какую историю ему преподнесет. Я, мол, ее старая знакомая. Муж мой на фронте, я живу у его родителей. Отношения с ними стали мне настолько невмоготу, что я упросила ее найти мне какое-нибудь жилье, все равно какое. Вдобавок Фелицитас шепнула, что Карл Галецки, Резиновый Директор, чуть ли не одержимый фанатик-нацист.

Потом мы ушли. На морозе у обоих перехватило дыхание. Он предложил мне руку. Но ни я, ни он не говорили ни слова.

Покрытый ледяной коркой снег ярко сверкал. Ведь близилось полнолуние. Я посмотрела на небо: лицо лунного человека казалось огромным, пухлое лицо с хамоватой ухмылкой. Я чувствовала себя до смерти несчастной. Собаки могут хотя бы выть на луну, думала я, а мне и этого нельзя.

Но я взяла себя в руки. Подумала о родителях и начала с ними безмолвный разговор. “Вам совершенно незачем обо мне беспокоиться, – говорила я. – Не зря же вы меня воспитывали. То, что я испытываю здесь и сейчас, не оказывает на меня, на мою душу, на мое развитие ни малейшего влияния. Я просто должна все вытерпеть”. Это немного меня успокоило.

Резиновый Директор жил недалеко от пивной. Только вот из-за его походки шли мы очень-очень медленно. Наконец добрались до большого доходного дома с аркой. Прошли через подворотню во двор. Там стоял длинный барак, в котором он жил. Чуть дальше я разглядела второй барак, где размещалась его мастерская.

Карманным фонариком он нерешительно посветил на входную дверь, искал замочную скважину – ведь в городе было затемнение. Рядом со звонком я заметила табличку с фамилией. И тут сделала первую ошибку. Чтобы подавить жуткий страх, попыталась сострить, отвесила шутливый поклон и сказала:

– Добрый вечер, господин Галецки.

Он насторожился. Очевидно, за всю его жизнь я первая назвала его не “Галекки”. Но откуда я могла знать, как произносится польское “с”? Чтобы объяснить, пришлось быстренько соврать: мол, в детстве напротив нас жил его однофамилец, тоже Галецки, поляк, и он настаивал на таком произношении. Резиновый Директор с ходу заинтересовался: уж не его ли это родственник? Кто он был по профессии? И так далее.

Мария Ялович в двадцать лет. 1942 г.

Затем мы вошли в барак. Жил он там один-одинешенек. Жена, как он, запинаясь, сообщил, бросила его, потому что не хотела жить с инвалидом. Многие годы он провел в больницах и санаториях. И теперь предавался страсти, которая помогала ему скрасить одиночество, – рыбкам. Справа и слева все стены длинной комнаты были сплошь в аквариумах. Лишь кое-где оставили место для мебели, но в целом барак населяли главным образом рыбки. Я спросила, сколько их. Он и сам давно потерял им счет, тут обитало несметное количество разных видов.

Потом он долго, то и дело сражаясь с произношением отдельных слов, просвещал меня насчет того, что жизненные привычки у него давно устоялись и он отнюдь не намерен их менять. Я реагировала весьма снисходительно.

– Разумеется, ты будешь каждый вечер ходить в свою любимую пивную. Мы съехались, но мешать друг другу вовсе не собираемся, – успокоила я его и добавила: – И обедать, разумеется, будешь, как всегда, у своей мамы.

С самого начала мы были на “ты”. Спонтанное пивнушное тыканье плебеев.

В самом конце длиннющего барака стояла между аквариумами его кровать, а в самом начале – кушетка. Там я и буду спать. Он показал, где взять одеяло, подушку и постельное белье.

Что он фанатичный нацист, я бы и без Фелицитас мигом выяснила. Ведь сейчас он с гордостью рассказывал, что в санатории склеил из спичек макет Мариенбурга [1] и послал в подарок фюреру. Потребовал угадать, сколько спичек ушло на постройку. Я назвала первое попавшееся большое число, которое, конечно, оказалось слишком маленьким. Он с восторгом поправил меня и показал несколько газетных вырезок с фотографиями этого миниатюрного чуда и похвалами в его адрес. Я тоже похвалила.

ЗА ВЕРУ, СЕМЬЮ И ОТЕЧЕСТВО

Медицинские беседы св. митр. Серафима (Чичагова) Том I, Том II

Читать еще:  Кот Амфилохий: труды на монастырской кухне

Пудинг в одиночку

Мария Ялович в 20 лет, 1942 год

Рут Хирш, Нора Шмилевич и я работали в одной бригаде. Мы быстро сблизились — все три из неполных семей, все три весьма рано пережили тяжелые удары судьбы.

Рыжеватая блондинка с массой веснушек, Рут Хирш была очень хорошенькая, похожа на грациозного олененка. Выполняя работу, при которой рычаги надо тянуть не спеша, она мечтательно смотрела в окно. «Знаешь, я вспоминаю, как здорово было подбирать и грызть яблоки-паданцы», — однажды сказала она. И сразу же извинилась, заметив, что у меня слюнки потекли. Увы, я не умела владеть своей мимикой.

Родом она была из литовского Мемеля. Поначалу запинаясь и робея, она рассказала нам, что выросла в приемной семье. Вместе с братом-близнецом ее воспитывала супружеская пара, которая держала маленький обувной магазинчик и проживала в собственном домишке с садом. Ее родная мать, Зилла Ростовски, служила кухаркой в состоятельном еврейском доме. Она забеременела от хозяина, заявившегося к ней в комнату. Но оставить детей у себя ей не позволили; близнецов отдали на усыновление бездетной чете Хирш.

Рут была до крайности простодушна, хотя нашей дружбе это ничуть не мешало. Я любила ее наивные, тихие, застенчивые рассказы. Брат ее эмигрировал в Палестину. Сама же она с родителями переехала в Берлин, где они втроем жили в ужасной меблированной комнате. Мать страдала тяжелым сердечным недугом. Вечером, когда возвращалась домой после десяти часов тяжелой фабричной смены, Рут принималась за уборку. Ничего особенного она в этом не видела — так, мол, на роду написано. Допекал ее только отец, нытик и склочник.

В нашей бригаде Рут Хирш работала лучше всех. Ей хватало ума, чтобы разобраться в работе и прекрасно ее выполнять, но, с другой стороны, недоставало ума, чтобы эту работу возненавидеть. Она часто говорила: «Как было бы здорово получать нормальный заработок, а не урезанный еврейский и учиться по-настоящему, сдать экзамен на звание подмастерья, стать токарем».

Самым лучшим и самым счастливым она считала время, когда четырнадцатилетней девчонкой служила в Берлине в семье еврейских врачей. Она с восторгом рассказывала, как хозяева однажды довольно надолго уехали и оставили квартиру на нее. Рут подробно записывала в тетрадку, что сделала за день, что почистила, что купила, что ела и т. д. Но поскольку работы у нее было маловато, она решила сделать хозяевам сюрприз. Хозяйка как-то заметила, что паркет очень уж потемнел, не мешало бы его отциклевать.

Вот этим-то Рут и занялась: добыла металлической стружки и отскребла паркет. Причем питалась одним черствым хлебом, чтобы сэкономить хозяевам деньги. Когда те вернулись из путешествия, она успела отциклевать весь пол в передних комнатах. И предъявила им свою трогательную тетрадку, куда детским почерком с массой орфографических ошибок записала все, что делала. Она и нам показывала эту тетрадку. В перерывах монотонно, как приготовишка, только-только выучивший буквы, читала вслух: дата, потом: «Позавтракала ломтем хлеба. С девяти до десяти скрибла перкет». И после обеда «скрибла перкет», и вечером тоже.

Увидев все это, хозяйка сказала: «Вот вам деньги, идите в магазин, купите литр молока и все, что требуется для шоколадного пудинга с ванильным соусом. А потом съешьте пудинг в одиночку. Вы же совершенно изголодались».

Эту незатейливую историю я слышала от Рут Хирш по меньшей мере раз десять, и она никогда мне не надоедала. Великое событие, вершина ее жизни — как она приготовила и в одиночку съела целый пудинг с огромным количеством соуса.

Что бы с нею сталось, если бы она уцелела? В ее застенчивой простоте сквозила такая трогательная прелесть, что позднее она на много лет стала моей личной покойницей. Ведь когда говорят о миллионах погибших, под этой цифрой невозможно что-либо себе представить. Цепляешься за одно-единственное лицо. Для меня это было лицо Рут Хирш.

Мемориал жертвам Холокоста в Берлине

То, что в аптеке не купишь

Другую соседку по станку вообще-то звали Анной. Русские родители в детстве ласково называли ее Нюрой. Поскольку же это уменьшительное имя в Берлине неизвестно, его переделали в Нору. Так она и подписывалась — Нора Шмилевич.

Нора тоже была девушка очень хорошенькая или, лучше сказать, пышная красотка. Глядя на нее, я всегда невольно думала о Рубенсе. Вероятно, со временем она бы стала толстухой. Но не дожила.

На свой лад она была поразительно хороша — черные как смоль волосы, выразительные черные глаза, рот красивого рисунка и на редкость ровные, очень белые зубы. Но она страдала от того, чего у других подневольных работниц я не видела: от голода у нее пухли ноги.

Врач-еврей — человек, которому разрешалось именовать себя только еврейским лекарем, — сказал ей: «То, что вам нужно, в аптеке не купишь. Это продается лишь в продуктовых магазинах, притом в мирное время. Я вам помочь не могу».

Нора выросла в обеспеченной русской семье и была намного образованнее, чем Рут. Мать она потеряла очень рано. Вдовый отец держал экономку-нееврейку, так называемую тетушку. Но и его уже не было в живых.

Нора по-прежнему жила в большой родительской квартире на Урбанштрассе. Ей оставили одну большую комнату, где собрали всю мебель ее родителей. В каждой из остальных комнат поселили по еврейской семье.

Тетушка до сих пор играла важную роль в жизни Норы. Их связывала весьма странная любовь-ненависть: тетушка, по-видимому, особа экзальтированная и истеричная, с одной стороны, называла Нору дочкой, обеспечивала питанием, а с другой — осыпала жуткой бранью.

Она сохранила ключ от квартиры на Урбанштрассе и порой среди ночи заявлялась к Норе в комнату. Когда девушка просыпалась, чувствуя, что кто-то стоит у ее постели, тетушка иной раз осыпала ее поцелуями. «Ты для меня все, — бормотала она тогда. — Ты дитя моего любимого, а стало быть, и мое». А иногда вместо поцелуев обрушивала на нее жуткую антисемитскую брань. Нора очень страдала от этой женщины.

Надо постараться все это запомнить

Мария Симон, урожденная Ялович, в 62 года. На мероприятии в культурном зале Восточноберлинской еврейской общины, 1984 год

Однажды Рут Хирш пригласила нас с Норой на день рождения. Отца очень ловко выпроводили на кухню, где мы вежливо с ним поздоровались. Он бормотал и бранился только себе под нос. Толстая больная мамаша Рут сидела рядом и не говорила ни слова.

Рут заранее предупредила, что у них очень тесно. Да уж, сущий кошмар. В крошечной комнатушке с очень высоким потолком штабелями громоздились шкафы. Там и жили эти трое. Лишь в середине помещения был узенький проход.

Кроме нас, в гости пришла так называемая кузина. Достали граммофон с трубой и принялись заводить допотопные шлягеры. Помню одну пластинку, незнакомую, типичную дребедень двадцатых годов: «Пластинки, черная маца, всяк знает вас и всяк имеет, пластинки, модная буза» — и так далее.

Все это запечатлелось в моей памяти как сцена из фильма — трескучий граммофон с противным еврейским шлягером и жуткое день-рожденное кофепитие. Кузина — страшуля, без слез не взглянешь, с толстыми ногами, вдобавок бесстыдница. Танцуя, она задирала юбку. Зрелище карикатурное, а вся обстановка настолько ужасная, что я подумала: «Надо постараться все это запомнить».

Мы с Норой украдкой переглядывались и снова отводили глаза, а через два часа попрощались. Уже одно то, что Рут вообще испекла картофельный пирог, поистине геройский поступок. Она не хотела говорить, но ненароком проболталась. Папаша ее закатил скандал, потому что остался-де без картошки. Словом, мы вежливо поблагодарили и ушли.

По улице мы с Норой шли молча, держась за руки. Немного погодя посмотрели друг на друга и быстро, почти без слов, решили, что ни словечком не станем осуждать пережитое. Ни словечка не скажем про ужасное окружение, про жутких так называемых родителей, про малосъедобный картофельный пирог, про невозможную музыку и скачущую толстуху кузину.

— Когда-нибудь потом надо бы снять фильм про то, как год от года меняется праздник дня рождения еврейской девушки, — сказала я. — Сперва показать Рут с ее нееврейскими соседками, в собственном доме, с множеством детей в саду. А затем с каждым годом все хуже: сперва на день рождения уже не приходят дети-христиане, а под конец показать семейство Хирш в их временном берлинском жилье.

— Ты что, с ума сошла? Кто станет снимать кино про день рождения Рут? — сказала Нора.

Я объяснила ей, что нынешнее страшное время кончится, все будет по-другому. И мы должны рассказать потомкам, что происходило в эти годы. Она остановилась и ответила:

— Я поняла, и ты права. Сделай такой фильм. Ты единственная из нас всех уцелеешь. Я и Рут — мы не выживем.

Читать еще:  Наступит момент, когда поздно будет присоединяться к Царству

Рут Хирш (1921) — в 1943 году была депортирована в Освенцим.

Нора (Анна-Жоржетта) Шмилевич (1921) — в 1943 году была депортирована в Освенцим.

Мария Ялович-Симон — Нелегалка. Как молодая девушка выжила в Берлине в 1940–1945 гг.. Страница 6

Рут была до крайности простодушна, хотя нашей дружбе это ничуть не мешало. Я любила ее наивные, тихие, застенчивые рассказы. Брат ее эмигрировал в Палестину. Сама же она с родителями переехала в Берлин, где они втроем жили в ужасной меблированной комнате. Мать страдала тяжелым сердечным недугом. Вечером, когда возвращалась домой после десяти часов тяжелой фабричной смены, Рут принималась за уборку. Ничего особенного она в этом не видела – так, мол, на роду написано. Допекал ее только отец, нытик и склочник.

В нашей бригаде Рут Хирш работала лучше всех. Ей хватало ума, чтобы разобраться в работе и прекрасно ее выполнять, но, с другой стороны, недоставало ума, чтобы эту работу возненавидеть. Она часто говорила: “Как было бы здорово получать нормальный заработок, а не урезанный еврейский и учиться по-настоящему, сдать экзамен на звание подмастерья, стать токарем”.

Самым лучшим и самым счастливым она считала время, когда четырнадцатилетней девчонкой служила в Берлине в семье еврейских врачей. Она с восторгом рассказывала, как хозяева однажды довольно надолго уехали и оставили квартиру на нее. Рут подробно записывала в тетрадку, что сделала за день, что почистила, что купила, что ела и т. д. Но поскольку работы у нее было маловато, она решила сделать хозяевам сюрприз. Хозяйка как-то заметила, что паркет очень уж потемнел, не мешало бы его отциклевать.

Вот этим-то Рут и занялась: добыла металлической стружки и отскребла паркет. Причем питалась одним черствым хлебом, чтобы сэкономить хозяевам деньги. Когда те вернулись из путешествия, она успела отциклевать весь пол в передних комнатах. И предъявила им свою трогательную тетрадку, куда детским почерком с массой орфографических ошибок записала все, что делала. Она и нам показывала эту тетрадку. В перерывах монотонно, как приготовишка, только-только выучивший буквы, читала вслух: дата, потом: “Позавтракала ломтем хлеба. С девяти до десяти скрибла перкет”. И после обеда “скрибла перкет”, и вечером тоже.

Увидев все это, хозяйка сказала: “Вот вам деньги, идите в магазин, купите литр молока и все, что требуется для шоколадного пудинга с ванильным соусом. А потом съешьте пудинг в одиночку. Вы же совершенно изголодались”.

Эту незатейливую историю я слышала от Рут Хирш по меньшей мере раз десять, и она никогда мне не надоедала. Великое событие, вершина ее жизни – как она приготовила и в одиночку съела целый пудинг с огромным количеством соуса.

Что бы с нею сталось, если бы она уцелела? В ее застенчивой простоте сквозила такая трогательная прелесть, что позднее она на много лет стала моей личной покойницей. Ведь когда говорят о миллионах погибших, под этой цифрой невозможно что-либо себе представить. Цепляешься за одно-единственное лицо. Для меня это было лицо Рут Хирш.

Другую соседку по станку вообще-то звали Анной. Русские родители в детстве ласково называли ее Нюрой. Поскольку же это уменьшительное в Берлине неизвестно, его переделали в Нору. Так она и подписывалась – Нора Шмилевич.

Нора тоже была девушка очень хорошенькая или, лучше сказать, пышная красотка. Глядя на нее, я всегда невольно думала о Рубенсе. Вероятно, со временем она бы стала толстухой. Но не дожила.

На свой лад она была поразительно хороша – черные как смоль волосы, выразительные черные глаза, рот красивого рисунка и на редкость ровные, очень белые зубы. Но она страдала от того, чего у других подневольных работниц я не видела: от голода у нее пухли ноги. Врач-еврей – человек, которому разрешалось именовать себя только еврейским лекарем, – сказал ей: “То, что вам нужно, в аптеке не купишь. Это продается лишь в продуктовых магазинах, притом в мирное время. Я вам помочь не могу”.

Нора выросла в обеспеченной русской семье и была намного образованнее, чем Рут. Мать она потеряла очень рано. Вдовый отец держал экономку-нееврейку, так называемую тетушку. Но и его уже не было в живых.

Нора по-прежнему жила в большой родительской квартире на Урбанштрассе. Ей оставили одну большую комнату, где собрали всю мебель ее родителей. В каждой из остальных комнат поселили по еврейской семье.

Тетушка до сих пор играла важную роль в жизни Норы. Их связывала весьма странная любовь-ненависть: тетушка, по-видимому, особа экзальтированная и истеричная, с одной стороны, называла Нору дочкой, обеспечивала питанием, а с другой – осыпала жуткой бранью.

Она сохранила ключ от квартиры на Урбанштрассе и порой среди ночи заявлялась к Норе в комнату. Когда девушка просыпалась, чувствуя, что кто-то стоит у ее постели, тетушка иной раз осыпала ее поцелуями. “Ты для меня все, – бормотала она тогда. – Ты дитя моего любимого, а стало быть, и мое”. А иногда вместо поцелуев обрушивала на нее жуткую антисемитскую брань. Нора очень страдала от этой женщины.

Однажды Рут Хирш пригласила нас с Норой на день рождения. Отца очень ловко выпроводили на кухню, где мы вежливо с ним поздоровались. Он бормотал и бранился только себе под нос. Толстая больная мамаша Рут сидела рядом и не говорила ни слова.

Рут заранее предупредила, что у них очень тесно. Да уж, сущий кошмар. В крошечной комнатушке с очень высоким потолком штабелями громоздились шкафы. Там и жили эти трое. Лишь в середине помещения был узенький проход.

Кроме нас, в гости пришла так называемая кузина. Достали граммофон с трубой и принялись заводить допотопные шлягеры. Помню одну пластинку, незнакомую, типичную дребедень двадцатых годов: “Пластинки, черная маца, всяк знает вас и всяк имеет, пластинки, модная буза” – и так далее.

Все это запечатлелось в моей памяти как сцена из фильма – трескучий граммофон с противным еврейским шлягером и жуткое день-рожденное кофепитие. Кузина – страшуля, без слез не взглянешь, с толстыми ногами, вдобавок бесстыдница. Танцуя, она задирала юбку. Зрелище карикатурное, а вся обстановка настолько ужасная, что я подумала: “Надо постараться все это запомнить”.

Мы с Норой украдкой переглядывались и снова отводили глаза, а через два часа попрощались. Уже одно то, что Рут вообще испекла картофельный пирог, поистине геройский поступок. Она не хотела говорить, но ненароком проболталась. Папаша ее закатил скандал, потому что остался-де без картошки. Словом, мы вежливо поблагодарили и ушли.

По улице мы с Норой шли молча, держась за руки. Немного погодя посмотрели друг на друга и быстро, почти без слов, решили, что ни словечком не станем осуждать пережитое. Ни словечка не скажем про ужасное окружение, про жутких так называемых родителей, про малосъедобный картофельный пирог, про невозможную музыку и скачущую толстуху кузину.

– Когда-нибудь потом надо бы снять фильм про то, как год от года меняется праздник дня рождения еврейской девушки, – сказала я. – Сперва показать Рут с ее нееврейскими соседками, в собственном доме, с множеством детей в саду. А затем с каждым годом все хуже: сперва на день рождения уже не приходят дети-христиане, а под конец показать семейство Хирш в их временном берлинском жилье.

– Ты что, с ума сошла? Кто станет снимать кино про день рождения Рут? – сказала Нора.

Я объяснила ей, что нынешнее страшное время кончится, все будет по-другому. И мы должны рассказать потомкам, что происходило в эти годы. Она остановилась и ответила:

– Я поняла, и ты права. Сделай такой фильм. Ты единственная из нас всех уцелеешь. Я и Рут – мы не выживем.

2

Очень тяжко было осенью и зимой выходить в потемках из дома, ехать в Шпандау и возвращаться вечером, снова в потемках. Когда я наконец добиралась домой, совершенно без сил после долгого рабочего дня и длинной дороги, там меня ждал одинокий отец: полуголодный, он мысленно весь день оставался со мной.

Часто он обедал в столовой Данцигеров, на Кёнигштрассе. Встречал там кой-кого из знакомых, мог немножко поговорить с другими евреями-вдовцами, находил товарищей по одинокому существованию. Обычно он разговаривал с неким адвокатом из Южной Германии, которого бросила арийка-жена. Раньше этот человек был весьма состоятелен и знаменит.

Данцигеры брали за обед карточку на пять-десять граммов жиров, хотя в супе ни глазка жира даже в лупу не отыщешь. Точно так же обстояло с карточками на пятьдесят или сто граммов мяса. Повсюду в ресторанах тогда обманывали всех и каждого, а тем более евреев, которые могли рассчитывать лишь на такой обед.

Читать еще:  Можно ли вести бизнес по-христиански? — опрос экспертов

Еда у Данцигеров была хуже некуда: так называемый суп – просто подсоленная вода, без ничего. Второе состояло из микроскопического кусочка мяса, мерзкого искусственного соуса и двух картофелин. На десерт – пудинг, тоже на воде с подсластителем.

Хозяйка, Паула Данцигер, страдала тяжелым сердечным заболеванием. Необъятная толстуха с синими губами и прямо-таки слоновьими ногами. Насчет ее дочери моего отца не раз предостерегали: она, мол, сотрудничает с гестапо. Эта Рут, тоже тучная, а вдобавок донельзя прыщавая, за обедом непременно флиртовала со всеми клиентами-мужчинами. И ни один не возражал, каждый говорил ей что-нибудь приятное и смеялся над ее шуточками. Ведь все боялись этой еврейки-шпионки.

«Сделай такой фильм. Ты единственная из нас всех уцелеешь»

Нелегалка. Как молодая девушка выжила в Берлине в 1940–1945 гг.

© Hermann Simon und Irene Stratenwerth, 2014

All rights reserved by S. Fischer Verlag GmbH, Frankfurt am Main,

© Н. Федорова, перевод на русский язык, 2018,

© А. Бондаренко, художественное оформление, макет, 2018,

© ООО “Издательство Аст”, 2018

На улице очень холодно, уже стемнело. Пивная находилась на Вассерторштрассе, в той части Кройцберга, где я никогда еще не бывала. Вхожу – в зале пока ни души.

– Э-эй! – послышалось из подсобки.

В открытую дверь я увидела женщину, которая зашивала шубу. По всей видимости, ей совершенно не хотелось прерывать свое занятие и тащиться ко мне.

Послал меня сюда Бенно Хеллер. Сказал, что надо обратиться к единственной здешней официантке, некой Фелицитас. Она была из числа его пациенток. Вообще-то ей, так называемой полукровке, полагалось носить желтую звезду, но она ее не носила. Врач-гинеколог Хеллер уже несколько раз пристраивал меня в разные места, однако теперь предупредил: эта Фелицитас занимается весьма темными делишками. Он бы предпочел не давать мне ее адрес. Только вот не знает больше никого, кто способен мне помочь.

На меня нахлынул огромный, глубинный страх: все в этой ситуации и в этой округе было мне чуждо. Тем не менее я взяла себя в руки и в нескольких словах объяснила Фелицитас, зачем пришла.

Она ненадолго задумалась. Потом объявила:

– Придумала! Скоро явится Резиновый Директор. Вечером он тут завсегда почитай что первый. Пожалуй, в самый раз будет.

До поры до времени она велела мне стать возле стойки, будто я обычный посетитель и просто пью пиво.

Немного погодя в пивную вошел тот, кого она называла Резиновым Директором. Я пришла в ужас. Ему было лет пятьдесят с небольшим, и двигался он с неимоверным трудом. Словно ноги у него из резины. За эту странную моторику он и получил свое прозвище, а к тому же, как я узнала впоследствии, действительно был директором маленькой мастерской.

Речь у него была под стать походке. Этакая словесная мешанина или каша, которую он извергал лишь после нескольких заходов. Чтобы его поняли, он снова и снова повторял одно и то же в надежде, что получится разборчивее. Меня опять обуял жуткий страх. Знакомая докторша как-то рассказывала мне про пациентов с так называемой сухоткой спинного мозга, наблюдавшихся у нее в психиатрическом отделении: эти люди страдали от отдаленных последствий сифилиса. От нее я узнала, что ходят они как бы на резиновых ногах и не могут правильно артикулировать. Говорят не “прихватка”, а “приватка”, поправляют себя, получается “пиатка” – точь-в-точь как этот человек, стоявший сейчас передо мной.

Что именно Фелицитас с ним обсуждала, я не слышала. Но задним числом сообразила, что она продала меня ему за пятнадцать марок. Она запросила двадцать, он предложил десять, а потом они сошлись на средней сумме. Прежде чем мы с ним покинули пивную, Фелицитас налила своему завсегдатаю еще пива, а мне сказала:

– Ты заходи как-нибудь вместе с ним.

В подсобке она мне рассказывала, какую историю ему преподнесет. Я, мол, ее старая знакомая. Муж мой на фронте, я живу у его родителей. Отношения с ними стали мне настолько невмоготу, что я упросила ее найти мне какое-нибудь жилье, все равно какое. Вдобавок Фелицитас шепнула, что Карл Галецки, Резиновый Директор, чуть ли не одержимый фанатик-нацист.

Потом мы ушли. На морозе у обоих перехватило дыхание. Он предложил мне руку. Но ни я, ни он не говорили ни слова.

Покрытый ледяной коркой снег ярко сверкал. Ведь близилось полнолуние. Я посмотрела на небо: лицо лунного человека казалось огромным, пухлое лицо с хамоватой ухмылкой. Я чувствовала себя до смерти несчастной. Собаки могут хотя бы выть на луну, думала я, а мне и этого нельзя.

Но я взяла себя в руки. Подумала о родителях и начала с ними безмолвный разговор. “Вам совершенно незачем обо мне беспокоиться, – говорила я. – Не зря же вы меня воспитывали. То, что я испытываю здесь и сейчас, не оказывает на меня, на мою душу, на мое развитие ни малейшего влияния. Я просто должна все вытерпеть”. Это немного меня успокоило.

Резиновый Директор жил недалеко от пивной. Только вот из-за его походки шли мы очень-очень медленно. Наконец добрались до большого доходного дома с аркой. Прошли через подворотню во двор. Там стоял длинный барак, в котором он жил. Чуть дальше я разглядела второй барак, где размещалась его мастерская.

Карманным фонариком он нерешительно посветил на входную дверь, искал замочную скважину – ведь в городе было затемнение. Рядом со звонком я заметила табличку с фамилией. И тут сделала первую ошибку. Чтобы подавить жуткий страх, попыталась сострить, отвесила шутливый поклон и сказала:

– Добрый вечер, господин Галецки.

Он насторожился. Очевидно, за всю его жизнь я первая назвала его не “Галекки”. Но откуда я могла знать, как произносится польское “с”? Чтобы объяснить, пришлось быстренько соврать: мол, в детстве напротив нас жил его однофамилец, тоже Галецки, поляк, и он настаивал на таком произношении. Резиновый Директор с ходу заинтересовался: уж не его ли это родственник? Кто он был по профессии? И так далее.

Мария Ялович в двадцать лет. 1942 г.

Затем мы вошли в барак. Жил он там один-одинешенек. Жена, как он, запинаясь, сообщил, бросила его, потому что не хотела жить с инвалидом. Многие годы он провел в больницах и санаториях. И теперь предавался страсти, которая помогала ему скрасить одиночество, – рыбкам. Справа и слева все стены длинной комнаты были сплошь в аквариумах. Лишь кое-где оставили место для мебели, но в целом барак населяли главным образом рыбки. Я спросила, сколько их. Он и сам давно потерял им счет, тут обитало несметное количество разных видов.

Потом он долго, то и дело сражаясь с произношением отдельных слов, просвещал меня насчет того, что жизненные привычки у него давно устоялись и он отнюдь не намерен их менять. Я реагировала весьма снисходительно.

– Разумеется, ты будешь каждый вечер ходить в свою любимую пивную. Мы съехались, но мешать друг другу вовсе не собираемся, – успокоила я его и добавила: – И обедать, разумеется, будешь, как всегда, у своей мамы.

С самого начала мы были на “ты”. Спонтанное пивнушное тыканье плебеев.

В самом конце длиннющего барака стояла между аквариумами его кровать, а в самом начале – кушетка. Там я и буду спать. Он показал, где взять одеяло, подушку и постельное белье.

Что он фанатичный нацист, я бы и без Фелицитас мигом выяснила. Ведь сейчас он с гордостью рассказывал, что в санатории склеил из спичек макет Мариенбурга[1] и послал в подарок фюреру. Потребовал угадать, сколько спичек ушло на постройку. Я назвала первое попавшееся большое число, которое, конечно, оказалось слишком маленьким. Он с восторгом поправил меня и показал несколько газетных вырезок с фотографиями этого миниатюрного чуда и похвалами в его адрес. Я тоже похвалила.

Довольно далеко в глубине этого странного жилища висела на стене рамка с пустым паспарту. “Господи, – подумала я, – не иначе как кто-то решил таким манером изобразить nihil[2] или подобное безумство”. Когда делали окантовку, в паспарту ненароком попал волос: он лежал по диагонали на свободном пространстве, демонстрируя довольно странную окраску.

– Знаешь, что это? – спросил он, показывая на рамку.

Даже если бы догадывалась, ни за что бы не сказала. И в конце концов Галецки открыл секрет. Эта вещь досталась ему с большим трудом и стоила немалых денег, сказал он, закрыв глаза. Это волос овчарки фюрера.

Мариенбург – замок тевтонского ордена, расположенный ныне в польском городе Мальборк, построен в 1276 г. (Прим. перев.)

Ссылка на основную публикацию
Статьи c упоминанием слов:

Adblock
detector